— Ты — подонок! — закричал Бальдур на Присудка. — Если соврал, прикажу вырезать язык! Полезай на чердак! Тащи его оттуда!
И он полез, наверно, под пистолетом. Заскрипела приставная лестница. Я встал у люка. Появилась голова в соломенном бриле.
— Послушай, ты, слезай, — лепетал он, не видя меня и давясь от страха. — Хуже будет!
Но мне уже не могло быть хуже. С размаху я ударил ногой изо всех сил. Присудок рухнул вниз. Никогда я не думал, что человек способен так выть. Вой перешел в неясное бормотание. И я снова услышал голос Бальдура:
— Hab ja gesagt — ist waffenlos! Bei lebendigem nehmen! [101]
Через несколько минут я лежал на земляном полу клуни, связанный по рукам и ногам. Меня не били, только раз стукнули прикладом, когда связывали. Бальдур стоял надо мной, расставив ноги, точно в той же позе, как на водной станции после нашего заплыва. Он демонстративно говорил со мной только по-русски:
— Как дела, герр хауптштурмфюрер? Интересно, что сказал бы Лемп при виде этой картинки? Тебя, естественно, повесят, но если не хочешь лишних мучений, говори, где твои сообщники.
Он был уверен, что я не один. Я не стал отвечать.
— Молчишь? Раньше ты был разговорчивее. Но мы еще побеседуем с тобой.
Он вышел наружу, оставив одного эсэсовца стеречь меня. Присудок лежал тут же. Он то стонал, то впадал в беспамятство. Бальдур распоряжался во дворе. Теперь он вспомнил о Кощее, но того и след простыл.
Как угнетает солнечная тишина! Машин не слышно на шоссе, и птицы замолчали. Только листья чуть шелестят в знойном мареве...
Я вдруг подумал, что смерть сейчас не пугает меня. Надо же когда-нибудь! Только вот этот танковый корпус... Куда он идет? Зачем? Этого я уже не узнаю... Из двери пышет как из печки. А тут не жарко. Только болит разбитая скула. И пить хочется, но не так мучительно, как в шепетовской комендатуре. Я тогда старался думать об Анни, чтобы забыть о воде... Теперь мысль об Анни, явившись, уже не оставляет меня. Я открываю глаза, и с темного потолка на меня смотрит Анни. Вот ее широкий ясный лоб и четкие брови. Губы улыбаются. Как хорошо я вижу твое лицо, Анни!
Ветерок повеял. Оказывается, запахи тоже бывают печальными. Горький запах... Это пахнут твои руки или, может быть, листья ореха? У этого дерева гладкая, прохладная кожа. Если бы прикоснуться к ней щекой... Ты пахнешь листьями ореха, Анни?..
Я всматриваюсь до боли в ее лицо на потолке, зыбкое, как отражение в воде. Мне хочется услышать голос, и я слышу его. Сейчас мне можно все. И скользит, мерцает светлая мелодия. А слова? «Entbehren sollst du! Sollst entbehren!» [102]
Почему я должен отказаться? Хочу жить! Хочу купаться в реке! Хочу видеть солнце, а не блики на потолке сарая. И нет Анни! Полутемная клуня, прелая солома и немец в соломенно-желтой форме. Он задремал на ящике из-под пива. Поставил между колен автомат. Даже подползти к нему я не могу. Я ничего не могу — только мыслить. Но пока мыслю, линия фронта проходит через дверь этого сарая, через мое сердце, раз оно еще бьется.
Я закрыл глаза, сжал веки... И грянул гром. Гром среди ясного неба, как тогда, когда отец скомандовал: «Все — от моста!.. Взрыв!» Потому что это был действительно взрыв. За ним — второй, третий, и сливающийся перестук автоматов. Мой сторож вскочил и упал, не вскрикнув, на пороге клуни. А там, в корчме, грохотали выстрелы, рвались гранаты. Пыль встала во дворе золотым туманом, и из него появились двое. Нож полоснул по веревкам.
— Алешка! Живой! Держи! — Голованов сунул мне в руки автомат убитого.
Кощей помог подняться. Вдруг он насторожился. Ржавая солома шевелилась. Там копошился человек. Кощей вытянул его за ногу, безразлично спросил:
— А, це ти?
Он поднял в углу лом и с выдохом ударил вниз, как скалывают лед. Потом вышел вслед за мной. Двор был полон народа. Партизаны окружили горящую корчму. Прозрачные в солнечном свете языки пламени скользили по стекам. Бурые клубы поднимались над кровлей. Запашный, еще разгоряченный боем, кинулся ко мне:
— А що, таки вчасно поспіли, хай йому грець!
Он был совсем таким, как тогда, на льдине, только золотой чуб стал тусклым от седины и гари.
— Сколько немцев было? — спросил Сергий у шинкаря.
— Семеро.
— Один — тут, унтер — в комopi, — деловито считал Сергий, — шофер — під машиною, ще один — в клуні…
Партизаны выволокли из горящей корчмы еще двоих эсэсовцев в дымящейся одежде. Голованов бросился прыжком на одного из них, схватил за глотку:
— Шоммер!
Мы с трудом оттащили его от Бальдура.
— Это ж Шоммер... — хрипел Голованов, — ...который Катю замучил.
Я подошел к Бальдуру:
— Раздевайся!
Он презрительно посмотрел на меня, сказал сквозь зубы:
— Жаль, что я тебя сразу не расстрелял.
— Раздевайся, говорят тебе!
Партизаны уже стаскивали с него мундир. В любой момент мог появиться генерал со своей свитой. Запашный выставил на дороге дозоры. Чижик вывел немецкую машину, за ворота. Голованов, поостыв, надевал эсэсовскую форму. Бальдур, в одних трусах, сидел на земле. Взгляд его остановился. Он был потрясен.
Запашный взял офицерскую книжку Бальдура, мазанул закопченным пальцем по фотографии, потом вытащил пистолет и прострелил книжку как раз в том месте, где была наклеена фотография:
— Зараз — добре! А ну, хлопці, хто без діла — усі у ліс! — Он обернулся к шинкарю: — Що, Кощей, сгоріла твоя комерція?
Кощей захохотал оглушительно, как его предки-запорожцы:
— До біса той шинок! Набридло як гірка редька. Теперь я такий партизан, як усі!
Издалека донесся переливчатый свист. Едут! Я подошел к Бальдуру. Мне хотелось еще раз посмотреть на него. Этот человек сделал очень много зла, но он не был моим личным врагом. Он был просто фашист, подлежащий истреблению.
— Тебе не будут загонять иголки под ногти, — сказал я ему. — Просто расстреляют. А Раухенберга вместо тебя встречу я.
Глава десятая
ЭШЕЛОНЫ ИДУТ НА ВОРОЖБУ
— Что у вас за вид, герр Шоммер? — спросил генерал, возвращая мне предписание Бальдура.
— Разрешите доложить, эксцеленц! Только что выдержал бой с целой оравой большевистских бандитов.
— Вот здесь?
— Точно так. Они проведали, что вы будете проезжать, и организовали засаду. Пришлось принять бой. Потерял двух человек.
Я стоял вытянувшись у дверки семиместного «даймлера». За спиной догорала корчма. Поодаль тихо пофыркивал «фольксваген». В нем сидели мои «эсэсовцы» — Чижик, Голованов и еще двое.
Раухенберг с любопытством рассматривал меня. Он был стар, и длительная поездка, вероятно, утомила его. Чем-то он напоминал нашего Кощея, только Кощей напускал на себя мрачность, а генерал старался ее скрыть. Бледные глаза под коричневыми веками и сухие губы изобразили подобие улыбки:
— Что ж, похвально, молодой человек... Особенно для офицера службы безопасности. Это лучше всяких рекомендаций.
Солнце стояло еще высоко. Всем было жарко, но на костистом лице генерала не блестело ни капельки пота. Он весь был матово-бронзовый, как его потемневшие плетеные погоны.
— Я прошу разрешения немедленно тронуться. В любой момент нас могут обстрелять. Эти бандиты...
— Меня больше интересует обед, — перебил генерал. — Разве теперь пост? Или встреча с партизанами отбила у вас аппетит?
— Прошу прощения, обед сгорел вместе с этой корчмой. Я осмелюсь предложить легкий завтрак: русская икра, датский сыр, французский коньяк. Только не здесь, С этой минуты я отвечаю за вашу жизнь, эксцеленц.
— В таком случае — марш! — снова посуровел Раухенберг. — Поужинаем в эшелоне.
Я поехал впереди, за мной машина генерала. Бронетранспортер замыкал маленькую колонну. Скрылся за кронами дубов старый придорожный крест. Немало завоевателей провожал он, сперва на восток, а потом — обязательно — на запад.
101
Я же говорил, он безоружный. Взять живым! (нем.).
102
«Лишаться должен ты! Должен лишаться!» Гёте, «Фауст».